klausnick/莫罗佐夫·尼科莱/профан (klausnick) wrote,
klausnick/莫罗佐夫·尼科莱/профан
klausnick

Нарцисс и Нарцисса (продолжение)


Нарцисса была, если отвлечься  от её преувеличенной гордости (которую она, безусловно, считала просто деликатностью) благородным, добродушным и в любом отношении очень любезным существом. Ошибки её воспитания могли сдержать и исказить её прекрасные природные задатки, но не могли их уничтожить, и даже характер её самовлюбленности служит доказательством, что она способна к самой благородной любви. Ибо она с ранней молодости ревностно стремилась приобрести те качества и достоинства, благодаря которым становятся действительно достойными любви. Желание быть достойным любви включает в себя желание быть любимым; и я, по крайней мере, (говорит рассказчица этой истории) не понимаю, как можно желать быть любимым без способности к взаимной любви. Любовь к самой себе, плод неудачного воспитания, в сочетании с законной, но доведённой до крайности гордостью, наградила её, вплоть до момента знакомства с Дагобером,  репутацией, пусть только кажущейся, человека, способного любить только самого себя. Но как желала бы Махадуфа обосновать надежду на излечение от этой болезни через любовь, если бы не было достоверно известно, что в ее груди есть росток благородной любви? Впервые этот росток был оживлён Дагобером; и сколько бы враждебных сил не сговорилось против слабых жизненных истоков её любви, она продолжала жить, незаметно росла и, по сути, за счёт самих страстей, которые, казалось, грозили ее смертью, все больше и больше развивается, поддерживается и укрепляется. Эти страсти как раз не столь свирепыми, как Махадуфа (которая, кстати, иногда выражалась, как это свойственно духам, сильнее, чем нужно), возможно, заставляла нас поверить. Напротив, Нарцисса была нежного и веселого нрава, и если же (что с ней редко случалось) в её душе вспыхивало нечто подобное гневу, оно всегда проявлялось первым делом на каких-нибудь невинных, но, по крайней мере, бесчувственных вещах, и сразу же буря утихала, и она снова примиряла со всем миром ничтожную жертву. Сколько бы она ни приводила причин, заставляющих её  быть несдержанной по отношению к Дагоберу,  тем не менее, более чем вероятно, что это неудовольствие, несмотря на то, что оно иногда проявлялось во внезапных вспышках, однако, при определенных обстоятельствах, оно всегда было готово превратиться в любовь. На самом деле она нередко погружалась в нежно-тоскливую, самозабвенную мечтательность, причем она с тихим умилением не водила глаз с его портрета. И если были моменты (как сказала периза), где она могла бы разорвать его, еще больше было таких, когда она, если бы он пришел и бросился к её ногам и с двумя большими слезами в прекрасных глазах посмотрел бы на нее, вымаливая прощение, она вполне была бы способна протянуть ему руку в залог примирения. Всё чаще наблюдались моменты, когда она была в таком настроении, поэтому она стала принимать всерьез свои фантазии и в ярких и складных утренних снах представляла это тайное желание своего сердца как нечто реальное. Нельзя с уверенностью сказать, хлопотали или нет духи-хранители об этом само по себе незначительном, но очень полезном для их планов событии; но первое можно предположить более вероятным, так как Нарцисс, возбужденный подобными мечтами, не раз ощущал такое сильное искушение их осуществить, что это и действительно произошло бы, если бы его гордость, скрытая за страхом обеспечить Нарциссе слишком большую победу над собой, не сдерживала его с еще большей силой.
Примерно в это же время, произошло нечто (чего можно было ожидать), позволяющее урегулировать столь двусмысленные и шаткие отношения наших двух влюблённых (если только мне можно их так называть).
Император Трапезунда объявил о проведении рыцарского турнира в честь посещения его двора его двоюродным дядей, императором Константином Эспландианом, куда были приглашены все известные рыцари как христианского мира, так  и языческого. Трапезунд никогда не был столь оживленным и блестящим, как во время празднеств, которые были даны по этому поводу; двор и город кишели мужественными рыцарями и прекрасными дамами; однако не нашлось пары, которая могла бы оспорить превосходство Дагобера и Гелианы. Каждый придворный признался во всеуслышание, что после обеих императриц и их дочерей, внучек и кузин, — а каждый рыцарь, что после его дамы сердца, Гелиана превосходила своим блеском всех других, как полная луна звезды; дамы, однако, тоже признавали, но только каждая сама себе, что Дагобер, без исключения, самый красивый, мужественный и привлекательный из всех рыцарей. Что касается Гелианы, она имела все основания довольствоваться общим и недвусмысленным одобрением, которое женщины выражали ей уже тем, что ничего о ней не говорили.
Поскольку было бы совершенно безответственным заимствовать описание указанных праздников и игр из одного из пятидесяти толстых томов Амадиса Галльского и тому подобных сочинений и тем самым наскучить моим благосклонным слушателям, я удовольствуюсь тем, что скажу: для различных видов рыцарских игр, причем с участием более ста рыцарей, были установлены различные призы; Нарцисса была избрана из прочих принцесс для раздачи благодарностей победителю в рыцарском турнире; в такой торжественный день она ничего не забыла из того, что могло бы ещё более увеличить естественную пышность её ослепительной величественной красоты.
Дагобер, который (говоря между прочим) уже несколько дней обращался к ней с непривычной для него нежной почтительностью, каковая не могла остаться ею незамеченной, появился перед барьером в белых эмалированных доспехах с золотой инкрустацией; на его гладко отполированном серебряном щите можно было прочитать написанные золотыми буквами слова «За неназванную», и глашатай вызвал от его имени всех тех, кто не желал признать, что эта безымянная хозяйка его сердца прекраснейшая из всех красавиц. Тридцать молодых рыцарей, из которых каждый среди присутствовавших дам или девиц имел повелительницу, чьим вассалом он гордо именовался, вызвались на этот призыв, и Дагоберу-Нарциссу не оставалось другого выбора, кроме как либо выбить из седла одного за другим всех тридцать достойных рыцарей, либо, как легкомысленному хвастуну подвергнуться презрительным насмешкам более чем сотни тысяч зрителей на ипподроме. Этот отчаянный поступок вполне был бы достоин одного из паладинов Карла Великого; и хотя на его стороне были желания всех зрителей, которые, как правило, благосклонны самым отважным, однако мало было тех, кто осмеливался сделать ставку на него, а сердца женщин и девиц бились всё сильнее с каждым новым копьем, которое он вырывался из рук соперника. Между тем, то ли благодаря его собственной силе и мастерству, всего этого достигшим, то ли благодаря невидимой руке, укреплявшей его руки, — в любом случае он сбросил на землю уже двадцать девять соперников, и оставался лишь один, но, судя по его виду, самый опасный из всех, который угрожал вырвать у него награду за двадцать девять побед ценой одной единственной победы.
Нарцисса, хотя и была немало обижена неопределённостью, она ли сама или какая-либо иная была Неназванной, однако не могла удержаться от того, чтобы проявить более тёплый интерес, чем она сама себе хотела бы признаться, к тому, кто до сих пор столь мужественно побеждал всех отважившихся с ним бороться; и якобы можно было заметить, как пылающий румянец вдруг залил ее лицо и грудь, когда прекрасный Дагобер сшиб на землю и тридцатого, причем грубее, чем всех предыдущих, и теперь стоял один с поднятым копьем на ристалище, осматриваясь в поисках того, кто захочет оспорить заслуженную им корону победителя.
Но каково же было его смятение и как же была удивлена Гелиана, когда мощный рыцарь в золотых доспехах, украшенных драгоценными камнями, выехал на ристалище и потребовал, чтобы он либо назвал неназванную даму своего сердца, либо признался, что она не может и ни в какое сравнение с прекрасной Гелианой.
Всем было понятно, что этот вызов привел принца в замешательство, и он некоторое время стоял в нерешительности, бросая взгляд то на роскошные доспехи, где Нарцисса, как избранная для раздачи благодарностей, сидела у ног обеих императриц, то с печалью на неизвестного рыцаря, который с великим спокойствием ожидал, на что же решится белый рыцарь. «Должен ли я, — думал Нарцисс, — позволить сопернику принудить меня,  видимо, к выдаче имени моей неназванной? Могу ли я сделать это с честью? Или это, быть может, сама Гелиана послала мне на шею этого зануду? Если я буду с ним сражаться, то не будет ли это означать, что я публично выступаю против неё, и не будет ли потеряна награда за мою победу над тридцатью, если я захочу победить или быть побеждённым?»
Эти мысли пронеслись как молния в его голове, но у него не было времени на долгие размышления.
— Я принимаю, — обратился он к незнакомцу, но так громок, что его слова могли услышать все, — я принимаю ваш вызов, но при том условии, что если я вышибу вас из седла, то назову имя моей Неназванной её самой, но если вы сбросите меня на землю, то это имя из моей души не вырвет ни смертный, ни какой-нибудь бог.
После этого заявления, с которым незнакомец согласился, оба заняли свои места и схватились в поединке с направленными друг на друга копьями.  Копья сломались, но рыцари остались в седлах и, получив на замену новые копья, вновь ринулись навстречу друг другу. Копья опять сломались, и Дагобер с величайшим напряжением сил удержался в стременах. Когда схватились в третий раз, Дагобер собрал все остававшиеся у него силы и так мощно выбил соперника из седла, что тот отлетел на двадцать шагов и, судя по всему, совершил весьма опасное приземление. Дагобер соскочил с коня, чтобы прийти на помощь упавшему, который, однако, так легко, как будто с ним ничего не случилось, вскочил на свежую вновь подведённую к нему лошадь и ускакал с ристалища, и более его никто никогда не видел.
Ликующий победный крик огромной толпы зрителей, теснящихся голова к голове вокруг ристалища, сопровождал ещё не опомнившегося от пережитого победителя по дороге к прекрасной и не менее смущённой Нарциссе-Гелиане, которая, находясь в странной неопределенности между гордостью и сердцем, не успела прийти к решению, должна ли она показать холодность или сочувствие в своих глазах. Вероятно, сердце одержало бы победу, если бы ей не показалось, что она видит триумф уверенного в своём деле победителя в том взгляде, которым принц, встав на правое колено, видимо, исследовал её глаза до самого дна. «Могу ли я льстить себя надеждой, — сказал он, — что прекрасная Гелиана ни мгновения не сомневалась, кем была та Неназванная, которая одна только могла сделать меня победителем в тридцати одном поединке?»
— Получите, благородный рыцарь, — ответила Нарцисса, возлагая на него приз (изящно свитую из золотых лавровых листьев и переплетённую нитками жемчуга корону), — с моими поздравлениями награду за вашу храбрость и будьте уверены, что мне хватит скромности, чтобы не пытаться ни отгадывать, ни исследовать ту тайну, ради которой вы так сильно рисковали.
Она произнесла это с таким взглядом и такой улыбкой, которые должны были более чем наполовину смягчить горечь её слов; но на гордого Нарцисса и то, и другое подействовали противоположным образом: ему показалось, что мягкий взгляд и милая улыбка усилили презрение насмешкой. Он поспешно поднялся, бросил на Нарциссу взгляд, который должен был выразить только гнев, но который не мог скрыть его боль, и удалился от нее с глубоким поклоном, как человек, который не собирается возвращаться.
Впрочем, легко представить, что при дворе и в городе несколько дней много говорили, высказывали подозрения и спорили о никому неизвестном золотом рыцаре и о его внезапном появлении и исчезновении. Однако поскольку тем меньше известно о каком-либо деле, чем больше его со всех сторон рассматривают, — то общее мнение остановилось на том выводе, что это была сделка, устроенная Гелианой, чтобы принудить принца к признанию, на которое он, казалось, не мог решиться по ему одному известным причинам.
Как только наши себялюбцы снова оказались по одиночке, выяснилось, что они ещё менее довольны сами своим «я», чем один другим. Дагобер упрекал себя в том, что он, вместо того, чтобы открыто объявить Гелиану своей дамой сердца, довёл дело до того, что предоставил ей решать, признает ли она себя в Неназванной;  и как бы ему ни было больно из-за её несокрушимого равнодушия, но также часто были моменты, когда он её извинял и даже оправдывал, и утверждал вопреки самому себе, что она не в состоянии вести себя по-другому без нарушения всякой деликатности. Нарцисса, напротив, злилась на себя потому, что ответила на его заявление при получении приза таким тоном, который, если только он действительно любил её, сильно уязвил его сердце, а если же любовь не полностью победила его гордость, то этот тон должен был быть принят за формальный отказ. Итак, оба считали себя обязанными принести какое-либо извинение, только трудно было решить, как это может быть сделано, чтобы не сделать лишнего шага и чтобы не рисковать зря при выполнении того, что каждый считал себя обязанным сделать.
Такие нерешительные проявления преувеличенной деликатности придали поведению того и другой впечатление вынужденной нерешительности между сближением и сдержанностью. Они смотрели друг на друга с каким-то недоверчивым сочувствием, не упускавшим ни одного взгляда, никаких столь медленных изменений в выражении лица, но при этом всегда склонным увидеть нечто двусмысленное и в неизменном сомнении, с какой стороны это следует принять. Болезненность таких отношений часто заставляла их в приступе нетерпения принять решение о полном разрыве; но при каждой попытке разрыва они всё сильнее убеждались в невозможности его осуществить. Казалось,  «победа или смерть» стало теперь их девизом; и кто может сказать, как долго сможет продлиться этот странный способ относиться к любви как к поединку не на жизнь, а на смерть, и какие последствия это будет иметь, по крайней мере, для нежнее скроенной Гелианы, если их отношения благодаря случаю не примут другой оборот.
Вскоре после того, как в Трапезунде всё вернулось к привычному порядку, там появился один незнакомец, который в короткое время привлёк к себе общее внимание. Он прибыл, по его словам, из такой далёкой страны, что её имя вряд ли когда слышали в Трапезунде; а поскольку его собственное имя было довольно трудно произносить, он сказал, что перевел его на греческий язык и называет себя отныне Софранор, а сопровождающую его сестру Эуфразия. Поскольку они должны были остаться на некоторое время в Трапезунде и намеревались жить на довольно широкую ногу, Софранор арендовал один из самых красивых дворцов города, добавил к привезённой с собой свите много служителей всякого рода и устроился во всех отношениях таким образом, как если бы он собирался остаться здесь навсегда.
И у Софранора, и у его сестры было во внешности и манерах что-то притягательное и в то же время внушающее глубокое уважение; и поскольку они жили на широкую ногу и (что, в их случае, самое важное) за всё платили, не торгуясь, наличными золотыми монетами, то было решено без дальнейших расследований, что они безупречные особы большой важности; в этом мнении все ещё больше утвердились благодаря тому, что они окружили себя тайной, каковая внушала надежду на какое-нибудь важное открытие, связанное с ними. Каждый вечер у Эуфразии собиралось общество, состоявшее из самых заметных лиц при дворе и в городе, предававшееся в различных залах и комнатах самым изысканным развлечениям.
Эуфразия была, пожалуй, лет тридцати и не отличалась особенной красотой; но в её внешности и манерах было нечто, граничащее с величием, и в её лице и глазах было столько одухотворённости, грации и выразительности, что лишь немногие из способных претендовать на яблоко Париса в достаточной мере знали себе цену, чтобы быть замеченными рядом с ней. Очень скоро все заметили, что только от неё самой зависело, овладеть ли сердцами всех мужчин в Трапезунде и довести ли всех женщин до отчаяния; но скоро все также убедились в том, что у ней на уме не было ничего другого, кроме желания играть роль нарушительницы спокойствия. Казалось, она очертила вокруг себя магический круг, на краю которого все мужчины, вольно или невольно, должны были оставаться; и в то время как она относилась с одинаковым уважением и любезностью ко всем, имевшим доступ к её вечерним собраниям, никто не мог похвастаться малейшим отличием, которое не основывалось бы на бесспорном остроумии и моральных достоинствах.
Благодаря такому поведению Эуфразия получила — что редко случается — наряду с уважением и доверием своего пола уважение и противоположного пола, добившись тем самым негласного разрешения быть настолько любезной, насколько она этого хотела, причем она не возбуждала ни ревность представительниц одного пола, ни напрасные надежды в представителях другого  с помощью тех преимуществ, которых, как казалось, она не осознавала.
Поскольку никто из тех, кто принадлежал или  считал себя принадлежащим к большому свету в Трапезунде, не пренебрегал посещением вечерних собраний в доме Софранора, то и Нарцисс с Нарциссой оказались там же, и довольно скоро, по-видимому, Нарцисс Софранором, а Нарцисса Эуфразией настолько были очарованы, что считали потерянным каждый день, не проведённый почти полностью в тесном общении с хозяевами дома. Софранор, на вид немного старше своей сестры, с весёлым и живым умом, хотя и с склонностью к тихой меланхолии, которая, быть может, был причиной того, что он, как правило, появился только в обществе своей сестры, снова чтобы исчезнуть, — Софранор обладал тысячью достоинств, благодаря которым общение с ним должно было быть столь же полезным, как приятным для такого молодого принца, как Дагобер. Он говорил почти на всех языках, хорошо разбирался во всех науках, был знаком со всем, что слывёт искусством, видел всё, что стоит увидеть на Земле, и собрал во время своих путешествий немалые запасы редких природных сокровищ и артефактов, заполнивших почти весь его дворец. Таким образом, любознательность одарённого от природы юноши нашла столь богатую пищу здесь, и много утренних и вечерних часов было проведено им в обществе Софранора и нескольких других как местных, так и иностранных мужей не малых достоинств в поучительных беседах, так что Нарцисс узнал столь многое, что ему не было известно, и познакомился со столь многими из тех, превосходившими его своими духовными достоинствами, и поэтому незаметно он потерял бóльшую часть слишком громко заявленной и чрезмерной оценки своих достоинств, или, одним словом, все он ежедневно становился всё менее Нарциссом.
У прекрасной Нарциссы,  для которой высокая и по этой причине столь неприхотливая любезность Эуфразии была совсем новым явлением, всё более счастливые изменения при интимном общении с такой редкой женщиной проявлялись еще быстрее. Ей казалось, как будто в  её душе открывалось совершенно новое чувство истинной красоты и добра, чувство, которое было прежде заморожено или заглушено бредовыми представлениями, тщеславием и воображением, сводящим всё только к ложно понятому «я». По мере того, как её привязанность к Эуфразии увеличивалась, её прежнее довольство собой снижалось; вместо того, чтобы вечно заниматься самолюбованием, она стала сравнивать себя с гораздо более совершенной подругой; и вместо того, чтобы гордиться этим или подмечать только по себе, что она ежедневно становится всё более на неё похожа, — она с каждым днём всё яснее осознавала, сколь многого ей еще не хватает для того, чтобы быть достойным того хорошего отношения, которое, видимо, Эуфразия питала к ней. Короче говоря, она сама принимала это всё более серьёзно и краснела, когда ловила сама себя на какой-нибудь дерзости, притворном выражении чувств или на том, что она просто сказала или сделала для того, чтобы произвести впечатление, почти так же, как если бы её застали за этим плохим поступком тысячи посторонних глаз. Эуфразия умела, без малейшего принуждения и никогда не принимая вид учителя или начальницы, использовать каждый случай, когда она могла бы благотворно влиять на ум или душу своей молодой подруги, не тем, что она как бы впихивала в неё свои собственные понятия и убеждения, но тем, что лишь только легко и незаметно устраняла всё то, что до сих пор Гелиане мешало слушать голос своего сердца и подчиняться его чистейшим инстинктам и чувствам.
В то время как Гелиана и Дагобер, будучи всё больше каждый день очарованными своими новыми друзьями, настолько очистились при общении с ними и на их примере от ошибок извращённого воспитания, любой мог бы поверить, судя по внешнему виду, что те странные отношения, в которых они оказались с момента турнира на копьях, наконец, разрешились полным равнодушием. Да, они виделись каждый день, хотя только или в большом обществе, или, по меньшей мере, в обществе Эуфразиии, однако казалось, держались настолько непринужденно, и у них было столь мало чего особенного сказать друг другу, что всем было ясно, что им не о чем будет поговорить, оказавшись наедине. Только правда была в том, что полный сил, хотя всё еще нераскрывшийся бутон любви, с тех пор как его больше не тревожили гордость и эгоизм, настолько глубоко проник в их внутреннюю сущность, что даже не ощущался ими, когда он тайно пустил свои нежные корни, обвив все фибры их сердца, короче говоря, только тем сильнее и радостнее распускался, чтобы стать одним из красивейших цветков, которые когда-либо цвели в садах граций.
Помогите мне только спокойно посмеяться, сказала Розалинда, прервав, смеясь, самоё себя, над этим внезапным приступом красноречия, раздувшим бедную невинную метафору до полноценной приукрашенной аллегории. — Возможно, подобное больше со мной не случится! Я немедленно возвращаюсь, как полагается, к моему естественному тону и говорю нормальной прозой: по-другому, вероятно, и не могло сложиться, кроме того, что ежедневное общение с Софранор и Эуфразией должно было на основе постоянного наблюдения убедить Дагобера и Гелиану в том, что истинная доброжелательность, основанная на истинных достоинствах, в соответствии с их характером смиренна и нетребовательна; и разве не могло это внутреннее убеждение, как естественное следствие, сделать также и их всё более скромными в их мнении о самих себе, всё более умеренными в их требованиях к другим и, как только они стали такими,  сделать их также более склонными видеть одному достоинство другого, оценить и, — без подозрительного, ревнивого взвешивания и оценки в страхе сделать лишний шаг или дать другому больше, чем получить от него, — оставить себе только чистое впечатление, производимое доброжелательностью в нашей душе.
Все это теперь развилось так легко и естественно друг от друга, что они, вместо того, чтобы беспокоиться изменением их прежнего образа мыслей, скорее тали задаваться вопросом, как стало возможным, что они теперь ежедневно обнаруживали все те очаровательные свойства, которые они так долго упускали из виду или не признавали за таковые.
Они теперь виделись всё чаще наедине и всё более сближались друг с другом с тем доверием, которое требует уверенного желания понравиться, не объявляя об этом. Их разговор был непринуждённым, живым и остроумным; у столь образованных, как он, людей не было недостатка в темах для разговора, особенно в таком доме, как у Софранора; однако, о чём бы ни зашла речь, Дагобер умел подойти к делу с вдохновляющей стороны, и никогда не слышалось больше любовных признаний, укутанных во всевозможные формы и оболочки, но без произнесения слова любовь, и никогда не было получено ответов без смущения и жеманства и с более тонкой деликатностью, чем те, свидетелями которых в садах Софранора могли бы стать Зелоло и Махадуфа, если бы захотели.
Между тем, доверительность между Софранор,  его сестрой и нашими любовниками выросла до такой степени, что они не могли более воздерживаться и раскрыли своим юным друзьям тайну,  скрывавшую от всех остальных их положение и причину их пребывания в Трапезунде.
Прекрасное летнее утро заманило их по отдельности в сады, и все четверо сошлись у небольшого храма, посвященного Амуру и Психее, в розовых и миртовых кустов, где они уселись на покрытом мхом берегу напротив прекраснейшей из картин, созданных греческими поэтами.  Все четверо были в странном расположении духа от красоты утра, благодати места и удовольствия оказаться, без уговора как раз здесь, где всё дышит любовью и спокойствием.
Некоторое время только радостные взгляды друг на друга выдавали их чувства; переполнявшие их чувства не могли быть выражены словами, и в то же время у всех на губах плавала тайна, не желавшая долее скрываться, и казалось, что уста каждого, наподобие созревшего и готового взорваться от внутреннего напряжения бутона гвоздики, вот-вот с мощью раскроются.
Софранор не мог выбрать более благоприятного момента. «Пришло время, мои любезные молодые друзья, — сказал он, — открыть вам, кто мы такие и что побудило нас так долго оставаться в этом чужом для нас месте.
Мы родились в святом городе Балх в Хорасане и воспитаны как парсы или гебры (как нас называют грубые и нетерпимые последователи Магомета) в древней религии, которая поклоняется огню, источнику света и тепла, как чистейшему символу вечной и непостижимой первобытной сущности. Наша душа, чтобы сохранить как искру того живительного для всех, но видимого лишь чистейшему духовному оку всеобщего солнца огромной вселенной, чистой от всякой скверны животных желаний и бурных страстей, является воплощением всех обязательств, которые мы с детства усвоили больше по привычке, чем в результате кропотливого упражнения. Любая страсть молодых парсов подавляется в зародыше, и его, едва он научится ходить и понятно выражаться,  обучают умерять свои естественные инстинкты, обуздывать свои желания, сдерживать свой гнев и умалчивать о своих самых сокровенных желаниях.
В этом духе и мы были воспитаны, и я надеюсь, что я не слишком польщу моей сестре и себе, если добавлю к этому, что мы с ней не очень затрудняли работу наших учителей. Врождённая внутренняя симпатия, объединяющая нас, проявилась уже на ранней стадии жизни. Как только мы были в состоянии протянуть наши маленькие ручки, мы протягивали их навстречу друг другу, едва мы стали, запинаясь, произносить первые слоги, мы стали говорить друг другу о своей любви. И наша любовь не отставала от роста тела; как только мы могли ходить и говорить, мы были неразлучны и любое удовольствие было у нас взаимно. Уже мальчиком трех или четырех лет я страдал от боли, которую испытывала моя Кантсадех (так зовут по-персидски мою сестру), сильнее, чем от своей собственной и не знал большего удовольствия, чем за неё пострадать или совершить ради неё какой-нибудь труд; но и то, и другое редко мне выпадало, потому что Кантсадех испытывала ко мне точно такие же чувства и всегда думала только о том, чтобы сделать ради меня что-то приятное или избавить меня от чего-нибудь неприятного.
Наш отец легко предвидел, к чему это всё приведёт, это и смотрел на это с удовольствием; ибо  у нас брак между братом и сестрой не только разрешен, но считается самым чистым и самым священным из всех брачных связей. Однако, пока мы приближались к тому возрасту, когда естественный инстинкт, который, конечно, истинная любовь очищает и возвышает, но который, тем не менее, большинство людей ошибочно принимает за любовь, начинает проявляться сильнее, наш отец, посвящённый в самые глубокие тайны магии великого Заратуштры, счёл необходимым обратиться к звездам с вопросом о наших будущих судьбах. Поэтому он составил наши грамму и получил ответ: что наша любовь находится под угрозой враждебного духа и что более тесная связь безошибочно принесет нам большое несчастье. Он не замедлил сообщить нам этот суровое заключение о нашей судьбе и получил без особых усилий, в силу высокого благоговения с нашей стороны, как послушных детей по отношению к нему, обязательство, скреплённое самыми священными клятвами, что мы желаем жить вместе в девственной чистоте и сдержанности и навсегда отказываемся от любого более тесного соединения, пока он не обнаружит в своих возвышенных науках средство, которое сможет предотвратить угрожающее нам несчастье. Я признаю, что я не могу отказаться от мысли, что звезды, возможно, посмеялись над нашим добрым отцом и имели в виду только несчастье и ничего другого, которое он навлёк на нас посредством того, на что он надеялся как на средство вывести нас из-под ударов судьбы. Его добрая воля по отношению к нам и его вера в тайны магии были, однако, настолько велики, что он не имел покоя ни днем, и ночью пока, наконец, не произнёс: демон, преследующий нашу любовь, потеряет всю свою власть над нами, как только мы найдём ещё двух влюблённых, которые, вместо того, чтобы любить (как водится) в другом только себя самого, любили бы себя самих, но только в другом. Это условие, как нам казалось, из-за удвоенной трудности оставляло нам очень мало или вообще не оставляло никакой надежды; потому что даже если во всём мире есть ещё одна пара столь чистых любящих смертных, какое средство нам доступно, чтобы её обнаружить?

продолжение следует
Tags: немецкая литература, перевод
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments